Browse By

Цитаты из «Восстания элит» К. Лэша (СР)

Как только знание отождествляется с идеологией, больше нет необходимости спорить с оппонентами на интеллектуальной почве или прислушиваться к их точке зрения. Достаточно отвергнуть их как европоцентристов, расистов, сексистов, гомофобов — иными словами, как политически неблагонадежных.

Те же самые качества, что придают религии привлекательность для тех, кто сожалеет об ее упадке, – безопасность, которую она якобы предоставляет на случай сомнения и смятения; утешение, которое ее приверженцы якобы извлекают из герметически закрытой системы, где ничто не оставлено без объяснения, – делает ее отталкивающей для светского ума.

Духовная дисциплина как защита от самодовольства есть самая суть религии.

«Разнообразие» – девиз, внешне привлекательный, – стало значить обратное тому, что оно, казалось бы, значит. Практически дело обернулось так, что разнообразие узаконивает новый догматизм; когда соперничающие меньшинства прячутся за системой убеждений, о которую разбиваются разумные доводы. Мнение, таким образом, оказывается функцией расовой или этнической идентичности, или гендерного предпочтения. Выбравшие сами себя «делегаты/тки» от меньшинств насаждают этот конформизм, подвергая остракизму тех, кто уклоняется от линии партии, – темнокожих, например, которые «думают по-белому». Долго ли дух свободного поиска и открытой дискуссии выдержит при таких условиях?

Беда с нашим обществом не просто в том, что у богатых слишком много денег, но в том, что их деньги изолируют их, куда больше, чем ранее было возможно, от общей жизни.

Предста­вители умственного труда (thinking classes) роковым образом отделены от жизни в ее физическом аспекте – отсюда их слабая попытка восполнить это, принимая напряженный режим добровольной физической нагрузки. Единственное их отношение к производительно­му труду – это отношение потребителей. Они не знают из опыта, как делается нечто вещественное и прочное. Они живут в мире абстракций и образов, в пространстве условного мира, которое состоит из компьютерного происхождения моделей реальности – «гиперреальности», как ее назвали, – в отличие от осязаемой непосредственной физической реальности, населяемой обыкновенными мужчинами и женщинами. Их вера в «социальное конструирование реальности» – основная догма постсовременной мысли — отражает опыт жития в искусственной среде, из которой все, что не поддается человеческому контролю (вместе с тем, неизбежно, все привычно-знакомое и утешительное), неукоснительно устранялось. Они впали в одержимость идеей контроля. В своем внутреннем побуждении обособиться от риска и непредвиденности — от непредсказуемых случайностей, которые сокрушают человеческую жизнь, — они откололись не только от общего мира, но и от самой реальности.

Войны культур, которые сотрясают Запад с начала 60-х гг., лучше понимать как форму классовой борьбы, в которой просвещенная (как она думает о себе) элита не столько стремится навязать свои ценности большинству (большинству, которое в их восприятии существует как непоправимо расистское, сексистское, провинциальное и ксенофобное) и еще того меньше — убедить большинство посредством апеллирующей к рассудку общественной дискуссии, сколько создать параллельные, или «альтернативные», учреждения, внутри которых более не придется сталкиваться с непросвещенными вообще.

Средний класс «появляется не из воздуха». Его сила и численность «зависит от общего благосостояния отечественного хозяйства», и в странах, где «благосостояние сосредоточено в руках небольшой олигархии, а остальное население отчаянно бедно, средний класс может расти только до ограниченной степени… (он) никогда не избегнет своей первоначальной роли прислужника олигархии».

бросается в глаза тот факт, что рынок, на котором действуют новые элиты, теперь является международным по масштабу. Своими состояниями они обязаны предприятиям, действующим поверх национальных границ. Они скорее озабочены бесперебойным функционированием всей системы в целом, нежели какой-либо из ее частей. Их лояльность – если в подобном контексте само это слово не превращается в анахронизм – скорее интернациональная, нежели региональная, национальная или областная. У них больше общего с себе подобными в Брюсселе или в Гонконге, нежели с массой еще не подсоединившихся к сети всемирной коммуникации.

В отличие от интеллектуалов старого образца, имевших склон­ность в своей работе держаться особняком и ревниво-собственнически относиться к своим идеям, работники умственного труда но­вой эпохи – производители высококачественных «прозрений» в самых разнообразных областях: от торговли и финансов до искусства и культуры развлечения — лучше действуют в команде. Емкость их «потенциала к сотрудничеству» благоприятствует «системному мышлению» — способности видеть проблему во всей ее целостности, воспринимать плоды коллективного экспериментирования и «различать более общие планы причин, следствий и взаимосвязей». Поскольку их работа так сильно зависит от своего «сетевого» характера, то селятся они в «географически обособленных местах сосредоточения», обитаемых людьми вроде них.

Ортега сам признавал, что «прототипом массового человека» был «человек науки» – «технарь», специалист, «ученый невежа», чье умственное превосходство «в его крохотном уголке вселенной» было под стать только его невежественности во всем остальном.

Меритократия – это пародия на демократию. Она предлагает шансы на продвижение, по крайней мере, в теории, любому, кто обладает талантом не упустить их, но «шансы пойти в гору», как указывает Р. X. Тоуни в своем Равенстве, «это никак не универсальный заменитель общего распространения средств цивилизации», «достоинства и культуры», в которых нуждаются все, неза­висимо от того, «идут они в гору или нет». Социальная подвижность не расшатывает влияния элит; если она что и делает, так это помогает упрочить это влияние, поддерживая иллюзию, что таковое обеспечивается исключительно заслугами. Она лишь усиливает вероятность того, что элиты будут пользоваться властью безответственно — именно потому, что не очень-то много обязанностей они признают перед своими предшественниками, как и перед теми сообществами, свою руководящую роль в которых они во всеуслышанье провозглашают. Характеризующий их недостаток благодарности делает меритократические элиты негодными для несения бремени руководства, да и в любом случае, их интересует не столько руководящая роль, сколько ускользание от общей судьбы – в чем и заключается самая суть меритократического успеха.

Левые (так же, как и их правые оппоненты) особенно рады набрасываться на привилегии, переходящие по наследству. Они обходят своим вниманием настоящее возражение против меритократии – то, что она выкачивает таланты из низших социальных групп и таким образом лишает их действенного руководства.

Ослабление государства-нации — вот что скрывается в подоплеке того и другого направления: движения к единству и, как представляется, идущего ему поперек движения к дробности. Государство больше не может сдержать этнические конфликты, не может оно, с другой стороны, и сдержать силы, ведущие к глобализации. Национализм идеологически подвергается нападкам с обеих сторон: со стороны поборников этнической и расовой обособленности, но также и тех, кто утверждает, что единственная надежда на мир и покой – в интернационализации всего, от системы мер и весов до художественного воображения. Непривлекательные черты национализма, присущего среднему классу, не должны заслонять того положительного, что он привносит в виде высокоразвитого чувства места и чувства уважения к истории как непрерывности времени — печать чутья и вкуса в среднем классе, которые можно оценить тем полнее, что сейчас культура среднего класса повсюду сдает свои позиции. Несмотря на все его недостатки, национализмом среднего класса обеспечивалась общая почва, общие мерки, некая общая система от­счета, по утрате которой общество попросту распадается на соперничающие группировки, разлагается в войне всех против всех.

Во времена, когда деньги становятся универсальной мерой ценности, неоплачиваемый труд таит в себе язву социальной неполноценности. По большому счету, женщин заставили проложить себе путь на рабочее место не только потому, что их семьи нуждались в дополнительном доходе, но потому, что оплачиваемый труд представлял, казалось, единственную их надежду добиться равенства с мужчинами. В наше время все яснее становится видно, что цена этого вторжения рынка в семью оплачивается детьми. При обоих родителях на рабо­чем месте и в бросающемся в глаза отсутствии более старшего поколения семья теперь не способна оградить детей от рынка. Телевизор, по бедности, становится главной нянькой при ребенке. Его вторжение наносит последний удар по едва теплящейся надежде, что семья сможет предоставить некое убежище, в котором дети могли бы воспитываться.

Даже либеральному индивиду для воспитания его характера требуются семья, круг соседства, школа, церковь, и все они (не только семья) ослаблены посягательствами рынка.

«Миф о том, что игровые площадки, ухоженный газон и наемные надзиратели или воспитатели по самой своей природе представляют благо для детей и что городские улицы, заполненные обыкновенными людьми по самой своей природе представляют для детей зло, оставляет осадком глубокое презрение к обыкновенным людям». В своём презрении эти планировщики упускают из виду тот способ, каким городские улицы, если они делают свое дело как полагается, преподносят детям урок, какого не преподать воспитателям или профессиональным попечителям: что «люди должны принимать хоть каплю ответственности друг за друга, даже если их друг с другом ничего не связывает». Когда хозяин бакалейной или скобяной лавки на углу журит ребенка, выбежавшего на дорогу, этот ребенок учится чему-то такому, чему не научит простое формальное обучение. Учится же ребенок тому, что взрослые, между которыми нет других отношений, кроме возникших по случайному поводу, поддерживают определенные нормы и принимают ответственность за круг соседства. Вполне резонно Джекобс называет это «первым основным правилом успешной городской жизни», которому «люди, нанятые присматривать за детьми, научить не могут, поскольку суть такой ответственности в том, что ты это делаешь, не будучи нанятым».

Если элиты говорят лишь сами с собой, то одна из причин этого — отсутствие институций, которые сделали бы возможной общую бе­седу поверх классовых границ. Гражданская жизнь требует обстановки, где бы люди сходились на равных, невзирая на расу, класс или национальное происхождение. По причине упадка гражданских ин­ституций, от политических партий до публичных парков и неписаных мест встречи, беседа сделалась почти столь же узкоспециальной, сколь и производство знаний.

Наша привычная гонка не оставляет ни времени, ни – что важнее – мест для хорошего разговора. И это в городах, вся суть которых, можно сказать, — ему благоприятствовать.

Молодые люди были более вовлечены во взрослый мир, нежели теперь. Им доводилось больше наблюдать за взрослыми в неформальных ситуациях. Сегодня же как раз молодежь находится под профессиональным присмотром армии действующих из лучших побуждений взрослых, в обстановке, намеренно выделенной с педагогической целью. В результате детям и подросткам выпадает меньше возможностей открывать для себя собственную общественную жизнь и осваивать взрослую территорию в своих собственных целях.

Если мы будем настаивать на споре, как на самой сути образования, мы защитим демократию не только как самую действенную, но и как самую образовательную форму правления, такую, которая как можно шире распространяет сферу дебатов и, таким образом, заставляет всех граждан оглашать свои взгляды, рисковать своими взглядами, развивая в себе добродетели красноречия, ясности выражения и мысли и обоснованности суждения.

Реклама и рекламное освещение заменили открытые дебаты. «Скрытые убеждатели» заменили редакторов старого образца, эссеистов и ораторов, которые не делали тайны из своих пристрастий. Информация и рекламное освещение становятся все неразличимей. Большинство «новостей» в наших газетах – 40 процентов, согласно весьма заниженной оценке профессора Скотта Катлипа из университета Джорд­жии, – состоит из статей, испеченных в пресс-агентствах и бюро по общественным связям, затем их изрыгают обратно целыми и невредимыми «объективные» органы журнализма.

Упадок пристрастной прессы и подъем нового типа журнализма, проповедующего строгие мерки объективности, не обеспечивают непрерывного поступления полезной информации. До тех пор, пока информация не начнет производиться в ходе непрерывных общественных дебатов, большая ее часть будет в лучшем случае ник­чемной, в худшем – обманчивой и манипулятивной.

Когда слова используются как инструменты рекламного освещения и пропаганды, они теряют силу убеждения. Скоро они перестают вообще что-либо значить. Люди теряют способность употреблять язык точно, выразительно или даже отличать одно слово от другого. Устное слово подстраивается под письменное, тогда как должно бы быть наоборот, и обычная разговорная речь начинает вдруг походить на те сгустки жаргона, что мы постоянно встречаем в прессе. Обычная речь начинает звучать как выдаваемая «информация».

Экономическое расслоение означает, что гуманитарное образование (как оно есть) стало прерогативой богатых. Безмерно большее количество учеников колледжей, ссылаемых в заведения, которые оставили даже потуги на видимость широкого общего образования, изучают коммерцию, бухгалтерский учет, физическое воспитание, связи с общественностью и другие прикладные предметы. Они получают небольшой навык письма (если не считать соответствующей заменой «коммерческий английский»), изредка прочитывают книгу-другую и выходят из колледжей без малейшего представления об истории, философии или литературе. Их единственное знакомство с мировой культурой происходит через посредство обязательных курсов, вроде «Введения в социологию» и «Общей биологии».

В моральном отношении многие молодые люди пребывают в темном лесу. Они не терпят предъявления к ним этических требований, принимая их за посягательства на личную свободу. Они считают, что их права как человеческих особей включают право «создавать свои собственные ценности», но не могут объяснить, что это значит, помимо права поступать как заблагорассудится. Они, похоже, не могут уловить идею, что «ценности» подразумевают некий принцип морального обязательства. Они утверждают, что ничего не должны «обществу», – и эта абстракция властвует над их попытками размышлять о социальных и моральных вопросах.

Представления консерваторов о культур­ном кризисе, внушены ли они состоянием семьи или положением в высшем образовании, часто преувеличены и взяты с потолка. Утверждение, что в академической жизни воцарилось засилье марксизма, не выдерживает даже более-менее поверхностного анализа. Марксизм «негласно отступился от своих притязаний на главенствующее положение в радикальном дискурсе». Поскольку новый гуманитарный истэблишмент претендует на то, чтобы противостоять всем истэблишментам на стороне угнетенных меньшинств, отлученных от академического «канона», важно распознавать ту
снисходительность, с которой он взирает не только на общественность вне академических стен, но и на меньшинства, от чьего лица он притязает говорить.

Заявление о том, что произведения, созданные «белыми западными мужскими человеческими особями до 1900 года» – ныне стандартная форма упрека – недоступны для женщин, темнокожих и латинос, выказывает мало уважения к разуму этих групп или к способностям их воображения распознавать художественный образ. Такой ход мысли, пользуясь словами Кимболла, «подразумевает, что высшие достижения цивилизации оказываются тем или иным образом запрет­ными или недоступными для определенных групп». Академическая «риторика раскрепощения» в основании своем оказывается «полностью исключающей — можно даже сказать, расистской и сексистской» — в подоплеке своих предпосылок. Получается, что обыкновенные люди – особенно если они принадлежат не к той этнической группе или расе – не могут читать классику с пониманием, если они вообще могут что-нибудь читать. Следовательно, курс предметов должен быть пересмотрен с тем, чтобы упор делался на фильмах, фотографиях и книгах, не предъявляющих серьезных требований к читателю, – и всё это во имя демократизации культуры.

Число тех, кто исповедует веру в личного Бога, принадле­жит к тому или иному религиозному толку и с определенной регуляр­ностью посещает церковные службы, остается удивительно высоким, по сравнению с другими индустриальными нациями. Это свидетельство могло бы наводить на мысль, что Соединенным Штатам как-то удалось избежать влияния секуляризма, преобразившего иные культурные ландшафты. Видимость, однако, обманчива. Общественная жизнь секуляризована насквозь. Отделение церкви от государства, в наши дни толкуемое как запрет на любое публичное одобрение религии вообще, в Америке закрепилось столь прочно, как нигде больше. Религия оказалась вынесена на обочину общественной дискуссии. Среди элит ее ставят невысоко – нечто нужное на свадьбах и похоронах, а так не обязательное. Скептическое, иконоборческое настроение – одна из отличительных черт эрудированных классов. Счи­тается, что их принадлежность культуре критицизма исключает принадлежность религиозную. Отношение элит к религии колеблется от безразличия до активной враждебности.

Приравнивая социальную справедливость к артистической свободе, религия искусства делала социализм приемлемым для интеллектуалов, которых иначе отталкивал бы его материализм.

Перерастая традицию, полностью современный индивид обретает больший кругозор, но неминуемо отъединяет себя от своих более консервативных собратьев. «Более полное сознание настоящего изымает его … из погруженности в общее сознание», из «людской массы тех, кто живет целиком в пределах традиции». Вот почему решение «духовной проблемы современности», как называл это Юнг, никак не может быть найдено в возврате к «устаревшим религиозным формам», не говоря уже о чисто светском мировоззрении. Ни аналитик-фрейдист, ни раввин, ни пастор не дают современному человеку «того, что он ищет».

Под вопрос здесь нужно поставить то предположение, что религия когда-либо предоставляла систему исчерпывающих и однознач­ных ответов на этические вопросы — ответов, абсолютно неуязвимых для скепсиса, или что она предупреждала размышление о смысле и цели жизни; или что религиозным людям прошлого было неведомо экзистенциальное отчаяние.

Что делает современный темперамент современным, следовательно, это не то, что мы потеряли наше детское чувство зависимости, но то, что имевший место всегда бунт против зависимости ныне особенно силен. Этот бунт не нов, как напоминает нам Флэннери О’Коннор, когда замечает, что «случаются длинные периоды в жизни всех нас … когда истина, данная в откровении веры, ужасна, нарушает эмоциональное равновесие, просто отвращает. Тому свидетельство – темная ночь души у некоторых святых». Если ныне весь мир, кажется, пробирается сквозь темную ночь души, то это потому, что обычный бунт против зависимости, похоже, санкционирован самим нашим научным контролем над природой, тем же самым прогрессом науки, якобы уничтожившим религиозное суеверие.

%d такие блоггеры, как: